— Как не слыхать? У старого князя арапчонок был Ахметка. Чёрный, как дёгтем намазанный. А уж девок портить мастак! Они к нему липли, словно он в меду, а не в дегтю изгваздался. Одно слово — дьявол. Мужики его порешили за это. Поймали и вилами прокололи. Говорили, что раз он чёрт, то ему ничего с этого не станет, а от нас он уберётся.
— И что?
— Не чёрт оказался. Его проткнули, а он возьми да и помри. Четверо парней за него, антихриста, на каторгу ушли.
— Вот я о том и говорю, что арапы такие же люди, но русскому человеку у них делать нечего.
— Куда ж ты меня в таком разе зовёшь?
— Есть, понимаешь, такая страна, — усмехнулся гость. — Россией зовётся. И там, если поискать как следует, что угодно отыщется, даже твоё Беловодье.
Гость дохлебал воду, вежливо перевернул чашку вверх дном. Фектя накрыла хлеб и колбасу полотенцем, а поверх миской — от мышей, унесла прятать в холодный щепной короб. Мужчины поднялись, вышли до ветру. Ещё не стемнело, весной вообще поздно темнеет, но уже заметно подморозило. Не скоро дождаться первой травы.
В проулке у Шапошниковых продолжалось погуляние. Галдели голоса, шалава Маруська с привизгами орала охальные частушки:
Ты со мной гулять не хочи-ишь!
Я от этого не прочь.
Ты всю ночь всухую дрочи-ишь!
И скучаю я всю ночь!
Платон плюнул в навозную кучу, не то отхаркнулся, не то презрение выказал непутёвым соседям.
— Вон тебе переселенцы готовые, им и собираться не надо, только и есть добра, что в портках. Их чекушкой помани, до самого Беловодья добегут.
— Таких нам не надо. Этого добра всюду, что грязи.
— Ага, — согласился Платон, задвигая деревянный засов на сенной двери. — Никому их не нужно, а талан им прёт, что купленный. Тоголетось землю делили, так добрым людям, как ни кинь — всё клин, а этим — полоса, да в самом центре поля. Так им и то не впрок. Потапов Савва, мироед, им три ведра вина поставил, чтобы они ему свой жеребий отдали. То-то попито было…
В избе оказалось уже темновато, семья готовилась ко сну. Фектя с детьми стояла перед иконами, отбивая вдвое больше поклонов, чем обычно.
— …и за Митрошеньку нашего…
— Мам, — позвала Шурка, подымаясь с колен, — а Митрошка сейчас в раю?
— Где ж ему ещё быть? Смотрит на нас с неба.
— Он же баловник был. Кто его в рай пустит? Наверное, его черти в ад утащили.
— Тьфу на тебя! Скажешь тоже — в ад! Простил его господь. Постращал, конечно, маленько, может, даже розгой постегал за баловство, а потом простил.
— Будет вам балаболить, чего не знаете! — сердито сказал Платон.
Гостю Феоктиста постелила в горнице на полатях, себе и мужу — на печке. В горнице была ещё широкая лавка, на которой тоже можно спать, но сейчас там были расставлены кросна с натянутой основой, так что убирать не с руки. Шурке постелено в стряпущем углу на карзине, а Микитке за печкой на шестке. Ничего, перебьются, одну-то ночь. В большой избе-пятистенке печь посреди дома стоит, выглядывая в чистую горницу зеркалом, от которого идёт тепло. А в простой избушке, где у хозяйки один только стряпущий угол, печь сдвинута к стене, но не вплотную, а отступя на полтора кирпича, чтобы пожара не наделать и зря улицу не отапливать. В этом простеночке с обратной стороны выкладывают второй шесток, где в случае нужды может спать кто-то из малолеток, старушка-приживалка или иное убогое существо. За печкой всегда тепло, а что тесновато, так недаром сказано: в тесноте, да не в обиде. А ещё сказано, чтобы всяк сверчок знал свой шесток. Настоящий-то мужик за печку не втиснется, там спят только те, у кого голоса в семье нет.
Микита раком выполз из запечной щели, пошлёпал босыми, ногами к выходу.
— Куда? — спросил Платон.
— Во двор.
— Я те дам! Сперва помолился, а потом погаже дела делать? Сколько тебя учить — сначала поссы, а потом молись!
Но Микита уже был на улице и отцовской выволочки не слышал.
Платон шагнул в красный угол, наскоро перекрестил лоб, пробормотал: «Буди мне, грешному!» — словно не молитву читал, а богу выговаривал за все беды и неустройства.
— Митрошеньку-то помяни, — напомнила мать.
— Я за него живого лоб намозолил, а что толку? А уж мёртвый он как-нибудь сам пристроится, без грешных молитв. И вообще, у меня за Митроху на бога большая обида, так что и молитва на ум нейдёт.
— Ой, не греши, Паля! Прям перед образами такие речи говорить!… Боженька-то всё слышит, вишь, так и зыркает на тебя.
— Вот и пусть послушает! Чего тому богу молиться, который не милует? Погоди, посмотрим ещё, как жеребья лягут, когда землю делить начнём. Так я, может, и вовсе эти образа в хлев выставлю. Будет тогда на скотину зыркать.
Потом Платон вспомнил, что в доме посторонний, и прекратил бузу. Повернулся к гостю, сидящему на краю полатей, запоздало спросил:
— Зовут-то тебя как?
— Горислав Борисович.
Ишь, как важно! Был бы ты Борисовичем, так не просился по мужицким избам на ночлег. А имечко не простое… Из скуфейников, что ли, гость? Хотя святцы листал, а Горислава не видал. Такое имя сказочному царевичу подходяще, а не скуфейнику. Царь Борис в сказках часто бывает, а сынок у него Горислав Борисович, получается. Может, и вправду гость из Беловодья пришёл?
Ничего не придумал и сказал просто:
— А меня Платоном кличут.
— Очень приятно, — согласился Горислав Борисович и пробормотал как бы самому себе: «Что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать»…
Опять непонятно. Ежели странник из заветного царства, откуда у него барская прибаутка, которую Платон не раз слышал от казённых путешественников, когда в свою очередь дежурил на подставе. Там каждый второй проезжающий, услыхав, что везёт его Платон, немедля вспоминал быстрого Невтона. Платон уже и гадать бросил, что сие означает и какой Невтон к нему в свойственники напрашивается.