Горислав Борисович закрыл глаза, доверившись направляющей Никитиной руке. Семь шагов — поворот… семь шагов — поворот… можно ли куда дойти таким образом?
— Я теперь Шурке буду внушать, что будущее у нас изменится и, значит, её Серёжа вовсе не родится. Нет такого, не было и не будет никогда. Глядишь, потаскает баба вдовье платье да и отыщет себе хорошего человека. А то так и просидит век в разводках. Для неё это прозвище хуже шлюхи. Отец-то в бабьи дела не вмешивается, для него главное, что внучок при нём, Митрошка — свет в окошке. Мать только вздыхать да жалеть может. Значит, Шурку мне в разум приводить…
…семь шагов — поворот… Горислав Борисович сбился со счёта… в какую сторону они сейчас идут?… к выходу из коттеджа или к сортиру?… Семь шагов — поворот… Будь сейчас рядом майорский возница, он бы подсказал, что французский глагол sortir означает «выходить». Два выхода перед ними, и оба сортирные. Семь шагов — поворот…
— Опять же, Миколка, — рассуждал Никита, легко разворачивая Горислава Борисовича в сторону очередного выхода. — Как-нибудь потом я расскажу, что он учудил, а пока ясно одно: глаз да глаз за парнем нужен. Ну да ничего, он у меня теперь по струнке ходить будет, я, когда надо, могу авторитетней майора рявкнуть. Так что с какой стороны ни посмотри, нужно мне побыстрей к своим воротаться. Лето у нас, как ни крути, уйдёт, чтобы на новое место переехать. В Княжеве или Ефимкове поселяться, что гвоздь в сухостойное дерево вбивать. Так что насчёт Шушенского я не шутил. Выберем место, землю разработаем. Между прочим, заметь, кое-что из майорской программы в жизнь проводить станем. Переселенцам, а их в девяностых годах немало будет, от нас какая-никакая, но помощь. Ведь это у нас с собой денег на несколько лет аккуратной жизни, а другие с места не сами снимаются, их жизнь срывает в чём мать родила. Опять же, ссыльнопоселенцы… мне этим людям много есть чего сказать, так что не они меня грамоте учить будут, а я их. А то мне покою мысль не даёт, что лет через пятьдесят какой-нибудь нетрезвый Шапошников явится раскулачивать Митрошкино хозяйство.
— Чтобы такое предупредить, нужно всю майорскую программу в жизнь провести, — отозвался Горислав Борисович.
— Не обязательно. Мне империя не нужна, национальный вопрос меня не колышет. Вот смотри, у меня в Турмении в том самом семьдесят седьмом году побратим живёт: пастух Караджа. Что же, я его русифицировать начну? А старого Курбандурды брошу доживать в качестве реликта? Нет, пусть живут, как жили, величию России добрые соседи не помеха. А в остальном историю с накатанного пути сковырнуть не трудно. В октябре восемьдесят восьмого года съезжу в Харьков и устрою небольшую диверсию на железной дороге за день до прохода царского поезда. Без жертв, но с разрушениями. Думаешь, не смогу? Смогу, этому меня хорошо обучили. Значит, царский поезд будет задержан, а потом поедет осторожно и в катастрофу не попадёт, почки Александр Третий не повредит и, при всём его пьянстве, здоровья ему хватит лет на пятнадцать-двадцать сверх того, что историей отпущено. Государь из Миротворца прескверный, но всё же он потолковей своего святого сыночка и революции в пятом году не допустит. Так что жить мы будем в полном неведении грядущей истории. А то в детерминированном мире жить неохота, человек рождён свободным, а предопределение — то же рабство. И неважно, божье предопределение или майорское, они, как говорил товарищ Сталин, «оба хуже». Впрочем, в божье предопределение я не верю, а майорского — не допущу. Но ты не думай, я тебя от майора вытащил не поэтому. Просто за двадцать лет ты нам родным сделался. Отец тебя уважает, мама жалеет. Первая крынка молока у неё всегда для тебя…
— Ой, лучше бы не напоминал!… Ведь из-за этого молока всё и началось. Такая мелочь, перед самим собой стыдно, а как жизнь перекорёжила! И добро бы только мне…
— Брось, дядя Слава! Стыдно, у кого видно, а тут ничего зазорного нет. Всякое великое дело, если к нему как следует присмотреться, начиналось с какой-нибудь неприметной мелочи, частенько смешной и глупой. Не помню, кто сказал: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» Так это не только про стихи, а про всё, что есть в жизни настоящего.
— Ахматова это сказала, — механически ответил Горислав Борисович, поражённый простой догадкой. Ведь сколько лет он мучился, стараясь понять, почему именно у него прорезался необычный дар, позволявший проникать в иные эпохи. Майор как-то назвал туманную тропу червоточиной во времени, и Горислав Борисович едва ли не с презрением сравнивал себя с червяком. Майор, так наверное, держал его за червяка, которого можно насадить на крючок, чтобы поймать большую рыбу. Приборы какие-то с собой потащил, мечтая научиться ходить по времени без ненадёжного помощника, но время его не пускало, несмотря на всю майорскую мощь. А надо было всего-навсего не лелеять никаких великих планов, не мечтать о большом, и тогда тебя пропустят не заметив. Ведь недаром всё сущее — и пространство, и время — называется материей, во всяком случае время очень напоминает туго натянутую парусину. Попробуй пробить её кулаком — руку вывихнешь, вот и весь результат. Зато тонкая игла безвредно скользит туда-обратно, не чувствуя никакой преграды. Не только желать надо изо всей мочи, но и мечта должна оказаться мизерной, чтобы без микроскопа не разглядеть. Лишь такой человек может стать проводником, брести через эпохи, ведомый мечтой о кружке молока и морошковом болоте. Так и случилось с ним. А следом, словно нить за иголкой, проскользили в грядущее Савостины. Но даже они держались в двадцать первом веке лишь благодаря ещё одной мечте Горислава Борисовича — о непьющих соседях.